2B65B4075C66BE1B1DBD1236178169FA Красные бантики-Рвотный форт(рассказы)-1922 г. – Тары -Бары

Красные бантики

Красные бантики

Ник. Никитин изд. 1922 г.

И тихо предо мной
Встают два призрака младые.

— Как зовут?
— Галка.
Председатель Совета Тимофей Пушков только бритым затылком тряхнул от изумления. Удивительный мнётся перед ним человек.
— Да как же.
— Эдак и доложусь, товарищ комиссар. Пишите: Галка…
Пушков выжал в платок пот с лица; одолела жирного плоть. Вместо лица у Пушкова смачная яишница. На носу, на щеках, даже по губе разъехались огненные веснушки.
И ответчик, улыбаясь Пушкову, чмокнул со вкусом.
— Без больших значит. Просто — Галка.
Это уж, товарищ, верный глаз — без обману, не извольте беспокоиться, не пачпортные. Чего нам тыриться.
— Родом из каких, какой эпархии.
— Отец нож, а мать вологодская вошь, из города Катаева, романовской стройки.
— Ишь научился отвечать, ты мне дело говори, а не ёрзай… За побаски…
— Ваша воля, а только… стреляные. Я уж вам попросту обозначу… В Твери мы последнее дело бросили.
— Я, брат, тоже карпатский. У меня не выскулишь. Чем в Твери занимался?
— Ананасами торговал.
Пушков опять на него справа — слева, ну никак не пронять этого дошлого в протёртом до бела кожане. Из под кепки винтом вихор вьётся, лицо гладкое, а под правой скулой желвак.
Улыбается Пушков.
— Ананасами… это чего же…
— Буржуазией значит питались…
Отвечает серьёзно вихор. Рассердился тут Пушков.
— Т-ты, ухарь… дело говори. Обвиняешься ты за то, что свёл лошадей на Кучигах у Максима Лопаря…
— Никак нет, товарищ комиссар… Одну — это точно, была такая работа, а чтобы лошадей — никак нет. Должно сказать, что не наша специальность… Налётчики мы…
Смеётся Галка.
— … до революции… ну, а нынче, известно. за борьбу с капиталом.
— Молчи, не похабь… Я тебя про налёт. Один свёл?
— Известно один, без сигнальщиков. На побывку сюда приехал, на дачу, отдохнуть на дикой травке, а кобылка-то сама в руки шла…
— Мятку бы тебе дать, сама… не очухался…
— И то, товарищ комиссар, как сгребли меня мужики у болота, ну, думаю, примочка будет, амба гулянкам моим… А они у вас сивые, смирные. Рёбра перешибли разве малость…
Пушков наставляет рассыпчатую толстую барышню.
— Дак вы сочините, Марья Степанна, препровождающее в Форт, мол конокрадство и прочие налёты…
Марья Степановна ласковым басом перебила председателя.
— Товарищ Пушков, сейчас все наши собираются на гулянье, ведь сегодня первое Мая, праздничек…
Праздничек… фу-ты зарапортовавшися я… Ну до завтрего, а препровождающее всё-ж запомните.
Галку взяли под штыки и он, мотнув лихо кепкой, сказал председателю.
— В номерочки прикажете, с вашими купчихами познакомиться, жирны небось на казённых щах. Ну, желаю чаю — сахару.
Круто, по солдатски повернувшись, он дёрнул конвойного за штык.
— Эх, липа серая, службу забыл, веди. По уху бы вас, да за галстук, команду нынешнюю…
По розовому клякс-папиру на председательском столе ёжились томничали, кокетничая лапками, первые весенние мухи. В мутной зелёной бутылке невинно распустился листочками вербный прут.
Солнце весенними жаркими ненасытными лапами обжимало радостно землю.
Вот глядятся на дорогу весёлые черепа. Это в щелях весь, забитый серыми досками гостиный двор купца Пазова; кончили нынче торговать, но деревянные колонные столбики фасада сообщают надёжной пазовской стройке не то чтобы первогильдейский, а можно сказать даже дворянский фасон. За домом жердинный тын и большая канава с тяжёлой чернильной водой. А от канавы вдоль дороги к изрытому обрывистому берегу Свеяги цепочками раскидались улицы. То стройно, то косо, то ломано, то просто в кучу смыкаются они стыками, перебиваясь на утоптанные тропы, а оттуда вдруг несколько домишек убежало и, кряхтя, взбираются на бугор — и вот, вот летит один стремглав вниз, за ним другой, третий и дальше. Вымытые до чиста майским утром они стоят сейчас весёлые и свежие, разбросались шеренгами, не хуже солдата на утреннем лёгком ученье… Не узнать латаных мезонинов. Дранковые крыши — стриженные солдатские головы. Браво вышагивают молодцы: ать, два…, ать, два…
На дороге уж встречались разрядившиеся в батист, по ветру мягкий, — праздничные барышни и хрустели калёным ситцем бабы с волоком ребят. Прокатилась стая, вразброд подымая песню. Пронесли красный плакат на двух белых струганых палках. Плакат изображал рыжую женщину, развевающую стяг, по стягу выведено сусалью: Мир хижинам — война Дворцам.
Регочут парни.
— Ах, ее-тер… кормленая…
Пушков пробирался к берегу. Не то женихом на свадьбе, не то именинником — этаким козырем протискивался он сквозь народ. И надо правду сказать, человечьи груды — издали жёлтые и шумные, беспокойнее тараканьих ворохов, перед ним расступались вежливо. У белого, из молодого леса помоста — всплески и гам, и галдёж… И ой — визг молодухи — камчатку с головы в суматохе спёрли. А тараканьи вороха ухают, ахают.
На помосте мечется Ругай, вычерчивая граблистыми пальцами ломаные круги, цепляясь за воздух и бросая в толпу воздушные комья… То вдруг вздёрнет гладко-бритую рубленую голову и утонет в солнечных водах, падающих с неба водопадом. И в их тепле тают ругаевские слова быстрее льдяшек и, не успев докатиться до рыжих тараканьих стай невидным паром исчезают в воздухе.
И слышен шумящим один лишь шип, — … праздник труда… беспощадно… мы заставим… новая жизнь… да здравствует…
Пушков, ласково выплясывая толстыми ногами, ходит вокруг Ругая, что чухарь на току, источая масляные приятные словечки.
— Вы, можно сказать, чародей, чтобы нам у овина прокуренным такой язык — мы бы… Я ещё, конечно, образованным числюсь, Карпаты прошёл и всё прочее. Ну, а тут иной коленкор. Сразу видать человека из настоящего образованного мира.
Ругай только заострил скулы, молчит.
Да, ученье, можно сказать, великое дело. Так будто лучше печатного говорите, баско.
— Жизнь — школа, товарищ. Вы научитесь. Кто нас не хочет, кто не может понять, тех к чорту. Солнце тоже безжалостно, оно способно пригреть, выростить, но может и спалить, сжечь.
— Так, так, так… удивительно… верно…
Пушков закурил, угостил Ругая и, подумав, нерешительно спросил.
_ Складно очень… Полагаю всё-ж, что обучались вы в студентах.
Ругай усмехнулся, острым углом сжав губы, и выплюнул одно коротенькое слово — хрусткую льдинку.
— Э…
Не узнать, не выгадать Ругая. Что кроется в рубленой топором, угловатой голове.
Вместо ответа Ругай, вспрыгивая на лошадь, бросил Пушкову вроде милостыни.
— Милости просим на Форт. Будем рады. Сегодня у нас компания.
Пушков низко отвесил сдобный поклон.
— Премного благодарны, сегодня нет полной возможности.
— Но позволите завтра навещу, также нынче налётчика опасного, полагаю вам-то рапортовать, пощупать его надобно, зловредный илемент.
= Присылайте.
Лошадь дёрнулась, выжимая и отбрасывая шлепки с сырой дороги.
Праздник кончился. Обратно понесли плакат.
Пожилое — степенное, пришедшие поглазеть, все вразвалку, неспешно по гусьему — тоже направились к домам, чтоб успеть до обеда побаловаться чайком, на крылечках о жизни погуторить.
А мука-то,мука… ка-акая цена. Господи.
Зелёному молодняку без старых раздолье. Неизвестно откуда вынырнула гудешная гармонька-бас, задербенькали озорные балалаечники и даже сама рокотунья гитара сплелась вместе с ними в пазефира — вальце… А вальц замечательный- «Осенний сон».
Только всех краше, всех удалее в танцах кажется Пушкову молодая купеческая дочь. Тая, зефирная и нежная: вкуснее она кренделька кондитерского. А на груди у неё робко бьётся справа и слева два алых бантика. Давно приглядел Пушков Таю, а такой, как сегодня ещё не видал. Глаз не сведёшь с этих трепещущих бантиков. Томит румяное-белое-розовое, туфельки-крохотки, поясок по талии бархатный, в рюмочку стянувший Таю. Но пуще всего эти заманные огонёчки, лампочки справа и слева… что на грудка у девошки… Прижать, затушить бы их.
Когда задержались в малой передышке танцы, Пушков уж около Таи сдобу отвешивает.
— Вы, прямо говорю, совсем необыкновенная барышня и удивительное существо. Сразу видно, можно сказать, воспитание и прочее, на что папаша истратился, ф фигурах у вас всё это подлинно обозначается… А вот мы…
— Пожалуйста, что вы. Ну что вы. Ах. Правда смешно. Только у вас все девушки замечательные. Правда. Вон поглядите.
— Папашино вы утешение, можно сказать, на старости.
Но Тая очень тонко, очень воспитанно жмётся пухленьким локотком.
— Да, Вы думаете. Только папе больше нравится купончики стричь. Послушайте, почему вы наши ряды закрыли. Разве мы мешали. А?
Смущается Пушков. Не порядок. Таисия Некандровна…
— Не порядок… ой Господи.
И сама так закатывается, что даже смешливому Пушкову за ней не угнаться.
— А папаша говорит, что обобрать вы мастера, а чтобы солидным людям почтение, порядок — смекалки нет. Правда?
Пушков обиженно закуривает новую папиросу.
— Как хотите Таисия Никандровна… А мы даже сегодня налётчика одного в крепкое место определили, ей Богу. И хоть не так досконально образованы, а понятие имеем, у нас не каторжный режим, Таисия Никандровна.
— Знаете что, зовите меня просто Таей. Хорошо. Меня все так зовут. Вон папаша на вас смотрит.
Взглянул Пушков на облупленные столбы по пазовскому фасаду, на забитые ставнями окна гостинных рядов, на высокое ступенчатое крыльцо, где ворошился старик, не зная — как бы удобнее согреться солнышком. Пушков на всякий случай поклонился.
= Чего это они беспокоются.
— О ком, о чём. Я здесь, папочка. Приду ско-оро.
Они спустились к реке по пустой стёжке мимо бурьяна и размашистого жестяного лопуха. Присели на опрокинутый челнок. Кругом никого. Вялое, как всегда умаявшееся после полуден небо, изрытые — будто в оспе плитняковые берега и у ног жёлтая, поемная вода.
Плита вся кубиками наложена. Это наша.
— У нас ведь каменоломня была. И дальше там, тоже наше. А вы, товарищ Пушков, умеете танцовать.
Но Пушков притих.
Жарко. Угомонились даже стрижи. Не гаркают по воде острым крылом.
Одно солнце — неугомонный старатель вечно заботится о всём сущем.
Пушкову кажется, что от тепла Тая стала совсем сквозной и вот сейчас лёгкой пушинкой упорхнёт к небу. И не будут больше дразнить алые огоньки на её груди… убегут туфельки-крохотки… пропадут, потухнут в синем тумане.
— Ах, Таичка, бантики эти ваши… пупочки майские… А что касательно политики,то наше там ваше было… А ну их к чорту.
Пушков придвинулся к Тае (заскрипел под ним челнок) и вдруг дерзко взял её всю сразу между своими широкими ладонями, приподнял и тихо опустил к себе на колени и пчелой приник к розовой тёплой коже у пахучих тайкиных кос, приник — как пчела к душмяной кашке.
Вдоль по набережному верху, вспугивая синюю тишину, пробежал старушечий шершавый голос.
— Барышня, ау… Таинька…
Тая вмиг с коленок, одёрнула барежевое своё платьице, примятые затейливые оборочки и улыбнулась, и щёки пышут — чем не заалевший, прямо с горячего поду кренделёк.
— До свиданья, товарищ Пушков. Иду-у Офимья.
Не успел он рук к ней протянуть, как она уж высоко взобралась по щербатому обрыву и оттуда дразнит туфелькой-крохоткой. Остановившись на краю в россыпь кинула оттуда горсть звонких стекляшек.
— До-сви-да-н-н-нья.
Жмурится Пушков на свои руки-удобные, рабочие, шире лопат… и не верит: неужели в них держал он ту, зефирную…
И пока брёл к дому, что всех новее в Свеяге, что серебрится свежим тёсом не в пример прочим домам, к тому самому, где всегда коний кал, лошади и повозки, где народ серьёзно читает надпись «Совдеп» — пока брёл — никак не мог привыкнуть к мысли, чтобы вот в этих, этих самых ладонях такое могло уместиться чудо…
Ныли коленки: в глазах алые бантики. И дорога пляшет камаринскую. И выпить хочется сладкого какого-нибудь, барского вина, и обнять хочется ту, что знает даже по французскому и вальц нежно танцует… и ещё сундуки приданые купеческие… и ещё деликатность сложения… ой, ой…
— Новая жизнь!
А на квартире сидит крепкая и натужистая Полага, пьёт в ожидании пятую чашку мятного отвару вместо чая.
Только распахнул Пушков дверь — навстречу ему потная и душистая Полага.
— Тимоша…
И пошла стрекотать о зелёных озимях, о кауром, что охромел на правую ногу, о том, что двор валится…
— Солдат пришлю.
— А сам-то.
— Говорят тебе, некогда.
К вечеру кой-как спала тоска. Уж очень сдобные калабушки привезла в гостинец Полага, Пушков даже начал входить в деревенские подробности.
— Приеду, так всё досконально отремонтую…
Легли спать рано, с вечерень… Не от пуховика ли разметались женины мысли. И казалось Пушкову, что не жена Полага, а оса… Жалить бы только ей…
Вот деток нет, а она здоровая и может…
Да в деревню надо, чтобы не избаловаться…
А то все кличут барыней, совдепской женой…
Иль может тяжкой грех… Бог наказывает… Остервенел Пушков.
Грех. Какой грех… Вредный он илемент, сам виноват…
Но Полага затушила мужнюю злость поцелуем.
— Крестьянствовать стал-бы…
— Баба, ах баба… Не перекоряйся. Не всем же навоз ковырять. Может ждёт меня великолепная участь.
— Поцелуй меня, Тимоша.
Обнял Пушков жену. Заиграло в руках натужистое, сильное, так вот добрая пахоть по внешнему пару уступает вострой сохе и секунчикам-лемехам.
Ах, зачем опять мельтешит в глазах вместо жены Тайка, чей каждый пальчик особую ворожбу знает…
Да пристали-ли хитрости нам. Нет.
Распахнулась Полага покорно… Точь в точь как та белая берёза, что о прошлой весне приютила их в грозу и — огневая девка не от молнии ли тогда разожглась, и миловала, целовала, голубила… Как и не снится барышне пазовской…
Эх, Полажка, сюда тебя вытребую. Пеки мужу подовые пирожки.
Источилися ласки и две головы согласно ушли в пуховую подушку, жаркую — что лежанка.
Под утро — под самое — под крепкий и сладкий сон вдруг дробный стук у крыльца и топот.
И лает пёс. Ворота дёрнули. Грозятся.
Очнулся Пушков.
— Чего это возются?
А уж за перегородкой в коридоре настойчиво зовёт ровный голос.
— Товарищ Пушков… Товарищ Пушков. Тимоха наскоро валенки накинул.
— Чего. Господи, племянник… Фу, ты — простите на просоньях… С чем, экстренным товарищ Дондрюков.
— Люди есть? Вот вам из тройки предписание: обыскать… по вашему усмотрению… Пазовский дом…
— Да что вы.
— Я, собственно, проездом. Не моё дело. Передать только просили… Не знаю. Сегодня… Слышите…
— Без сомнения.
Позвонив куда надо, Пушков тронулся. У Пазовского двора дежурили четверо, закутанные утренней росой. Забарабанили винтовками в ворота. Во дворе визгнул пёс. Кто-то крался по лестнице. Пушков услышал тот-же, что и у реки, шершавый старушечий голос.
— Кого вам?
— Отпирай… отпирай… с обыском.
— Ох-ти, Мати-Троеручица, да что с ними…
И босые ноги зашлёпали, завздыхали, убегая от двери.
— Товарищ, — обратился к Пушкову один из отряда:
— Прикажете взломать.
И ударил прикладом по замку.
— Погоди, не ерепенься. Без тебя знают.
И пока внутри дома ходили и вздыхали, снова примерещилось Пушкову зефирная, необыкновенная Таичка… И почему то конфузно, что вот он… А что поделаешь, ежели предписание, должен же он присягу соблюдать. Всё, можно сказать, очень просто. Касательно ласк… ах, зачем же это такая нежность и воспитанность, коли ведомо, что он женатый человек.
— И что-и-то вы, миленькие, — завздыхала стряпуха Офимьюшка, исконная пазовская слуга, дверь услужливо распахивая: — каким случаем напасть выпала, Владычица. Живём мы тихие, смирные, тише воды — ниже…
— Довольно, чего хнычешь, не на дыбу тянут.
Начался обыск. Полетела пыль. Растворяются настеж сундуки, шкапы, буфеты. Нечаянным швырком посудная полка с хрусталём ухнула.
Из отряда один рассердился.
— Грохалы… То, дорогая штука.
И спрятал в карман пробку от разбитого графина.
Посреди столовой сидит старик Пазов, уткнул в посох белую струганую бороду — и молчит. А Пушков ходит вокруг его и подмигивает.
— Накопили добра, папаша. Ничего, мы досконально узнаем, в обиде не будете.
Офимия хотела вслед сор прибирать (аккуратная старуха), да где тут…
— Ребята, покуда вы здесь, я дальше пойду…
Сам не зная с чего это вырвалось… да уж так вышло, так решилось…
— Веди в мезонин — сказал Пушков.
— Батюшки, да ведь Таинька почевает… упредить надобно.
— Веди, говорю. Сам упрежу.
И будто пьяный.
Весёлым шагом через две ступеньки на третью торопился Пушков по скрипучей лестнице. Остановился у двери. Припал к скважине. И слышит, как из за стенки нежнее стёкол бьётся голос.
— Ой, ой, Господи… ой — ой …
И примечталося Пушкову, как летели сегодня полуднем с обрыва радостные стекляшки: — до-сви-да-а-н-нья…
Пушков дёрнул дверь. Нехорошо. Колотятся воробьи в груди. Нет надо разом раскрыть клетку…
Видит: на кровати беленькая, тоненькая, вспуганная — то пышное сердце сожмёт, то втиснет розовую полную ножку в чёрный чулок и никак попасть в него не может — потом схватится за подвязки с алыми бантиками…
Не по силе Тимоше: — и тут бантики.
Налился чем-то тяжёлым и мутным и выболтнул это к самым ножкам. Упал, прижался.
— Таинька, бантики мои…
Пролежал, цепенея, пока не опомнился… вскинул голову, засмотревшись девушке в глаза — в ключевые пруды, где может быть вся наша судьба…
Да как прыснет вон из девичьей.
Не Пушков, а зелёный хмель летит и вьётся вниз по лестнице…
… Чего там крестьянство, Полага.
… Настрадалися — будет.
… Пороскошничать… Новая нынче жизнь.
Ребята, какие дела?
Он строго оглядел весь отряд.
— Ну — ружья на плечо. А, оставьте это барахло. Ничего сомнительного нету. Идите спать, а завтра, товарищи, будет донесение. Кончено.
Озорное, утреннее солнце выпустило румяных зайцев на белёные пазовские потолки. А в дверях, опираясь голым локтем о косяк, стоит зефирная Тайка и на губах у неё не улыбка, а странное колдовство.
Четверо с винтовками вышли, гулко хлопнув щеколдой.
Тая степенно подошла к Пушкову и, обхватив душистыми, как поле, ладонями веснушчатые его щёки, с удовлетворением сказала.
— Благородный вы кавалер!

Обсуждение закрыто.

Proudly powered by WordPress | Theme: SpicePress by SpiceThemes